Новости
 О сервере
 Структура
 Адреса и ссылки
 Книга посетителей
 Форум
 Чат

Поиск по сайту
На главную Карта сайта Написать письмо
 
 Кабинет нарколога
 Химия и жизнь
 Родительский уголок
 Закон сур-р-ов!
 Сверхценные идеи
 Самопомощь
 Халява, please!




Забор из евроштакетника размеры: евроштакетник для забора размеры profnastilmoskva.ru.
Назад К содержанию Дальше

Почему мы себя убиваем,
или
Почему мы себя не убиваем

Десять лет спустя

И снова спешу оправдаться: я далеко не сразу перешел от нападения к защите — от стремления извести невзгоды, сталкивающие людей в пропасть, к поиску средств эти невзгоды вынести. Только под давлением фактов и с большой неохотой я признал, что мир неустранимо трагичен, а потому уничтожить все поводы отказа от жизни можно лишь вместе с самой жизнью — вместе с обновлением, состязательностью, свободой. Ведь так естественно, что папа-конструктор и мама-доцент хотят видеть и своего сына кем-то в этом же роде. Когда этот бедняга лезет вон из кожи и сам себя презирает за тройки — это тоже вполне нормально: в преданности одним и тем же ценностям и заключается культурная наследственность. Вот если бы звание доцента было еще и социально наследуемым, как дворянство... Когда же фабричная мама хочет, наоборот, вырвать дочку из своей среды, а дочке и тут хорошо, снова срабатывает культурная наследственность: и без верхнего образования люди живут.

Одни хотят удержать достигнутое, другие приобрести новое — автоматически не достигается ничего... Будь наше общество кастовым, чтобы каждый от рождения не помышлял быть кем-то иным, чем папа с мамой (отец был бондарь — и ты будешь бондарь, отец офицер — и ты офицер), огромная масса конфликтов отпала бы сама собой.

Когда русская девушка без памяти влюблена в лицо кавказской национальности, да еще с судимостью (он такой горячий!), папа с мамой, запирают ее на замок — это снова конфликт прав. Если бы наше сознание вообще исключало межнациональные браки, если бы дети, как встарь, не помышляли выйти из родительской воли, эта девушка осталась бы жива. Как и несчастный папаша, никак не могший смириться с тем, что не имеет у своих детей столь же непререкаемого авторитета, как в свое время его отец. Когда все обладают одинаковыми правами, эти права не могут не сталкиваться ежеминутно: ну-ка, провозгласите свободу движения автомобилей на городских улицах! Конфликты и неудачи — неизбежное следствие самых священных прав и свобод индивида: каждый вправе претендовать на любое место в социальной иерархии, каждый свободен строить свою жизнь по собственному разумению...

Но если свободный состязательный мир невозможен без поражений, то людям всегда будут необходимы средства переносить неудачи: состязание невозможно без проигравших. Вот так, шаг за шагом, мне приходилось отступать от скорой помощи к медленной. Хотя начинал я с самой что ни на есть конкретики.

В доэйфорической фазе перестройки — гиперскептической, у нас же все крайности: Горбачев работает на КГБ, чтобы мы осмелели и повысовывались из своих норок, — так вот, в те без иронии исторические дни один деловитый энтузиаст с телевидения (в недалеком будущем депутат) собрал группу молодых публицистов под сорок и предложил (нам) экстренно осветить новые веяния: вот завтра, например, народ ринется в банки за кредитами, а послезавтра мы уже сможем выпить на улице стакан сбитня, получить дачу “под ключ”,.. В ту пору, случалось, самые практичные люди оказывались во власти идеалистической веры в чудотворное действие личной выгоды, робкое замечание, что у человека существуют какие-то еще мотивы, кроме корыстных, смотрелось родимым пятном социализма. Когда мне случилось упомянуть, что Лев Толстой написал "Анну Каренину” не только ради денег (он вложил туда в двадцать раз больше, чем мог бы заметить читатель), в прогрессивной питерской газете на меня посмотрели как на чудака: я что, за коммунистов?.. Либеральная идея явилась к нам в самом примитивном, а потому (что еще хуже) нежизнеспособном — шкурном — варианте: каждый тащи к себе, а от этого и всем будет хорошо. Хотя установление либеральных порядков требует определенной жертвенности не менее любого другого общего дела. А уж до чего эта убогая утопия вредоносна в психотерапевтическом отношении!..

Я вызвался освещать такую новинку, как кабинет анонимной психологической помощи. Помню, вглядывался в лица на эскалаторе и думал: слезы не встретила неприличной... А между тем почти каждый нуждается в утешении... Я был настолько наивен, что верил, будто человека можно утешить: сказать ему какие-то добрые слова, после которых... Но, разумеется, такие слова могут быть рождены только искренним сочувствием... Принять чужую боль как свою,..

Даже это потребовало времени и опыта — понять, что если ты примешь на себя боль отчаявшегося человека, она ослепит тебя так же, как ослепила его. Притом, что сочувствие твое ему нужно как собаке пятая нога, а нужна ему надежда, какой-то проблеск на беспросветном горизонте. Твое сострадание имеет лишь то значение, что повышает доверие к твоим словам, не более. Ибо все положительные эмоции суть разновидности надежды, равно как отрицательные — страха. Отрицательный прогноз на будущее дает отрицательную эмоцию, положительный — положительную. И только если ты сумеешь заменить хотя бы часть отрицательных прогнозов несчастного положительными... И убедить, что из-за них стоит терпеть отрицательные...

Ощущение жизненного смысла — эмоция не легковесной радости, уносимой первым же холодным ветерком, а эмоция прочной уверенности, лишь вздрагивающей под ударами судьбы, среди лишений нашептывающей человеку, что самое, может быть, главное у него все-таки остается. Смысл жизни — это такая потребность-доминанта, шансы на удовлетворение которой сохраняются даже тогда, когда улетучились все надежды насытить массу других потребностей, ради которых, по мнению людей заурядных, только и стоит жить:

как говорил Ницше, тот, у кого есть Зачем жить, выдержит почти любое Как. И потребность служить чему-то внешнему и долговечному, как правило, находит неизмеримо больше возможностей, чем страстная любовь к самому себе. Упрощенно говоря, наслаждаться жизнью можно, пожалуй, и не имея жизненного смысла, но переносить несчастья без него практически невозможно.

Создать у отчаявшегося человека новую потребность практически тоже не в наших силах. Мы можем только напомнить ему о ней, если она у него уже есть, но затеряна под наслоениями обид и потерь. Но напомнить мы можем лишь о его реально существующей потребности, а не о той, которая, по нашему мнению, должна у него быть. Твоя же манера обращения способна разве что чуточку-чуточку изменить образ мира, в котором он живет — в духе “есть все-таки на свете и добрые люди”. Однако — будет очень неосмотрительно внушить ему ложную надежду, будто ты готов сделаться одним из постоянных элементов его микромира. Если, скажем, в тебя влюбляются — это не победа твоя, а поражение.

Но до поражений в те минуты мне было еще очень далеко. А в общем-то, именно они прибавляют нам ума.

Очень заурядная маленькая приемная, две медсестры с карточками, хотя имя пациент может и не называть. Та, что постарше, сообщила, что клиентура у них в основном образованная — у рабочих нет времени по психологам таскаться. Это возбудило во мне классовый протест: ну, конечно, у них времени на домино да на пивные очереди едва хватает...

В тесном кабинетике тучный протодьякон в белом халате разъяснил мне, что лучше всех защищены от несчастий душевно щедрые люди, и многозначительно добавил, что кабинет открыт не ради баловства, а ради профилактики самоубийств. Только это не для печати, ибо социальных причин для суицида у нас нет. Хотя в Москве открыт специальный суицидологический центр Айны Григорьевны Амбрумовой, тогда я впервые услышал это легендарное имя. Ее научно-практический центр издает специальные сборники но актуальным проблемам суицидологии, крошечным, правда, тиражом — экземпляров, этак, с тысячу.

В Публичке эти сборники мне выдали уже без прекословии. Сугубо официальной наружности книжки были наполнены интересными сведениями и, насколько я мог судить, высокопрофессиональными исследованиями. Я вчитывался и конспектировал с прежним чувством, что касаюсь самых глубоких тайн человеческой природы. И чем больше я узнавал, тем больше усугублял какой-то новый аспект собственного одиночества. Ибо одиночество есть привязанность — к стране, к человеку, к истине, — но такая привязанность, которую никто не разделяет. Ты, скажем, месяцами изучаешь какую-то проблему, обнаруживаешь в ней все новые глубины, — а рядом с тобой и без всякого изучения все уже все знают: кончают с собой только сумасшедшие, только пьяницы, только трусы, только храбрецы... Когда плюрализм — священное право каждого думать, что вздумается, — воцарится в мире окончательно, на одиночество будут обречены все. Если только окончательно не утратят всякую нужду в согласии, психологическую потребность в институтах и методах разрешения споров. И тогда мир превратится в царство нагой силы: хотя идейные конфликты исчезнут, конфликты интересов все равно останутся и будут каким-то образом разрешаться, только ни один метод их разрешения не будет пользоваться уважением — оснований уважать закон имеется не больше. чем оснований уважать научную логику или традицию. Великий Ленин провозгласил истиной то, что полезно передовому классу, а другой великий упроститель — Гитлер — пошел еще дальше: истины не существует вообще, ни в научном, ни в нравственном смысле, — миром правит воля. Но не воля самого сильного класса, а воля самого сильного индивида. То есть того, кто сумеет навязать свою волю другим.

Отказ от понятия истины сулит... Впрочем, я и без того зашел слишком далеко (хотя и не так далеко, как вам, может быть, кажется). Но что уважение к знанию среди безразличия к нему (“Истина есть то, что я и так знаю”) портит характер — это точно. Когда наконец появилась возможность высказываться о проблеме самоубийства печатно, слова сами собой складывались в колкости. Тем более что именно в те годы, когда ситуация с самоубийствами резко улучшилась, наши так называемые левые начали спекулировать на этой беде, чтобы скомпрометировать демократические новации. Боюсь, именно примитивность коммунистической пропаганды в огромной степени и породила примитивность либеральной реакции. Если уподобить общество курице, а формируемую им личность — яйцу, то коммунисты и либералы на вопрос, что важнее — яйцо или курица, твердо и однозначно отвечали: “Курица, курица, курица!..” —“Яйцо, яйцо, яйцо!.”

Разве нам по силам удержать в уме сразу две соперничающие и дополняющие друг друга ценности! Дюркгейм и здесь оказался непрочитанным. Хотя еще лет сто назад в другом своем трактате “О разделении общественного труда” он камня на камне не оставил от либеральной утопии: свободное следование своим экономическим интересам не может привести к согласию, ибо слишком уж это переменчивая стихия, интересы,— сегодня мне выгодно заключить с вами союз, а завтра выгодно порвать, сегодня выгодно соблюсти закон, а завтра выгодно нарушить. Дюркгейм показал, что с ростом индивидуальных свобод в цивилизованном мире нарастало и вмешательство общества в личные отношения — отношения кредитора и должника, нанимателя и работника, мужа и жены, отца и сына. Но эффективность общественных установлении, доказывал Дюркгейм, невозможна без уважения к обществу, — даже власть тирана бывает терпима только до тех пор, пока в ней ощущают лишь концентрацию власти социума.

Даже Бог, по мнению Дюркгейма, не более чем символ коллектива. По этой причине рационалист Дюркгейм предлагал обожествлять коллектив напрямую, минуя фантастических посредников. Но в этом пункте позволю себе не согласиться с классиком. Человека, на мой взгляд, отличает от животного не столько умение анализировать, сколько умение фантазировать — и относиться к плодам своей фантазии даже более серьезно, чем к реальности. Реальные интересы неизбежно разъединяют людей, — объединить их может только какой-то чарующий фантом, какая-то система коллективных иллюзий, неосознаваемых условностей, именуемая культурой данного социума. Собственно, в культуре и таятся источники той самой медленной помощи. И попробуйте с трех попыток угадать, как будут вести себя в несчастье представители культуры, в которой состязаются в мужестве, и представители культуры, в которой состязаются в благополучии. Культуры, в которой смотрят на жизнь как на испытание, которое нужно вынести с честью, и культуры, в которой считают, что человек создан для счастья, как птица для полета, не замечая, что полет птицы — напряженный труд, исполненный забот и опасностей.

Что-то в этом роде брезжило во мне уже тогда, — когда я еще в глаза не видел ни одного реального человека, покушавшегося на свою жизнь. Интересно сегодня перечитать мои тогдашние размышления.

Назад К содержанию Дальше

 

 
   наверх 
Copyright © "НарКом" 1998-2024 E-mail: webmaster@narcom.ru Дизайн и поддержка сайта
Rambler's Top100